Тарховы

Тарховы – фамилия сугубо пензенская, она происходит от названия села Тархово, которых в нашей губернии было два – в Нижнеломовском и Чембарском уездах.

Представители этого огромного рода или нескольких разных родов были священниками, чиновниками, крестьянами. Георгий Николаевич Тархов, воспоминания которого приводятся ниже, тоже принадлежит к роду Тарховых, выходцев из Пензенской губернии.

Но прежде этих воспоминаний уместно сказать несколько слов о происхождении автора.

Его прадед Константин Тархов родился в конце XVIII столетия в Пензенской губернии в семье крепостного крестьянина и был призван на 25 лет в армию. Участвовал в Бородинском сражении, где был ранен и признан негодным к дальнейшей службе. Имел два Георгиевских креста и чин старшего унтер-офицера. Вернувшись на родину, стал работать шорником.

Его сын Федор родился около 1820 года, унаследовал мастерскую отца и жил зажиточно. Своих сыновей – Константина и Николая – он определил в Пензенскую духовную семинарию, где им, видимо, и присвоили фамилию Тарховых по названию родного села.

Старший сын Константин Федорович (1864) стал священником Пензенской епархии. В 1899 году был переведен в Томскую епархию, а в 1914 году – в епархию Орловскую в Ливенский уезд. Уже в преклонных летах ему пришлось участвовать в Первой мировой войне в качестве полкового священника – отпевать на поле боя убитых воинов, напутствовать раненых. По одним сведениям, он был во время боя ранен, а по другим, убит наповал разорвавшимся снарядом.

Младший сын Николай Федорович, отец автора воспоминаний, по каким-то причинам семинарию не окончил, а пошел по военной линии – окончил Казанское юнкерское училище, имел звание капитана. Служил сначала в Астрахани, где женился на дочери есаула Астраханского казачьего войска Евпраксии Константиновне Новиковой – потомственной дворянке по линии матери.

От этого брака родилось 11 детей. Все они получили хорошее образование, но у всех были тяжелые судьбы, какие выпадали людям в роковом ХХ веке. Мы же остановимся на судьбе десятого по счету ребенка Георгия Николаевича Тархова и предоставим место его повествованию. Потрясающие, проникновенные и горестные воспоминания вышли из-под его пера в 1960 года спустя несколько лет по освобождении из лагеря.

Евпраксия Константиновна Новикова, жена Николая Фёдоровича Тархова и мать автора воспоминаний Георгия Николаевича

Моя жизнь

«Я родился 14 ноября 1901 года в Астрахани. В 1908 году отец мой вышел в отставку и переехал в Симбирскую (Ульяновскую) губернию. Вместе с отцом переехала вся наша семья.

В 1909 году моя сестра Ольга Николаевна вышла замуж и уехала с мужем во Владивосток. Через год старшая сестра Александра Николаевна поехала тоже во Владивосток, а так как она готовила меня к экзаменам для поступления в кадетский корпус, то взяла и меня с собой.

Во Владивостоке я прожил около одного года и вместе с Александрой Николаевной вернулся к отцу на хутор.

В 1910 году отец продал Симбирский хутор и купил другой в Московской губернии, куда и перебралась вся наша семья.

Хутор был небольшой. Кроме дома и надвордных построек, был небольшой лес, в котором косили сено для домашних животных, и две десятины пахотной земли, которую засевали овсом.

Это был не хутор в точном значении этого слова, а скорее дача, на которую летом съезжалась вся наша семья. Основным источником дохода были пенсия отца и арендная плата за казачью землю матери. В 1912 году я поступил в 3-ий Московский кадетский корпус, шефом которого считался Император Александр Второй.

Не буду описывать пребывание в Кадетском корпусе, так как жизнь кадет очень хорошо описана Игнатьевым в книге «Пятьдесят лет в строю» и Куприным «На переломе». В корпусе я учился хорошо и обычно бывал в первом десятке из 35 кадетов.

Великая Октябрьская революция застала меня в 6 классе (всего в корпусе было 7 классов). Корпуса, как и все остальные учебные заведения царской России, были реорганизованы в Единые Трудовые Школы с семилетним сроком обучения. В связи с наступившими в Москве продовольственными затруднениями я вместе с младшим братом Виктором переехал в Саратов, где обосновалась мать после продажи хутора под Москвой в 1914 году.

Мне было 16 лет. В Саратове я поступил в школу в 7 класс. А так как средств к существованию не было, я пошел работать. Совмещать школу с работой было нельзя, поэтому пришлось оставить школу и курс 7-го класса проходить самостоятельно. В это время я работал в Саратовской протезной мастерской и поступил учиться в Саратовский сельскохозяйственный институт. Лекции читались днем и повторялись для работающих вечером. Лекции читались в двух зданиях: физика – в новом университете на Волге, остальные дисциплины – в здании сельскохозяйственного института на Театральной площади. Так как перерыва на лекциях были по 10 минут, то студенты сломя голову неслись из одного здания в другое и, конечно, опаздывали к началу лекций. В сельскохозяйственном институте я сдал четыре зачета и был призван в РККа.

Мне исполнилось 18 лет. Я был назначен в Управление Инспекции Пехоты 4-ой армии писарем. Но уже через месяц как имеющий среднее образование и военную подготовку в кадетском корпусе я был назначен адъютантом инспектора пехоты.

После ликвидации Уральского фронта меня перевели в Самару в штаб Заволжского Военного Округа.

Перед отъездом в Самару (Куйбышев) я женился на Марии Васильевне Голубевой, которая начала на другой же день сопровождать меня в моих скитаниях. В Самаре за семь дней был сформирован штаб 6-ой армии, в которую влились части и соединения 4-ой армии. Армия была переброшена на Украину и вошла в состав Южного фронта, которым командовал Фрунзе. На Украину из Крыма начали поступать белогвардейцы под общим командованием Врангеля.

Стрельба из окопов

Штаб остановился в Кременчуге. Остановив наступление белогвардейцев, части Красной армии потеснили их к границам Крыма, где 7-го ноября 1920 года произошло крупное сражение, вошедшее в историю под названием «Перекопский бой» и окончившееся полным разгромом белогвардейцев. Вскоре я заболел малярией и был эвакуирован в Саратов. Мария Васильевна сопровождала меня.

По выздоровлению я был назначен помощником адъютанта на Командные Курсы Связи, которые находились в Саратове. Вскоре эти курсы были переведены во Владикавказ, вместе с курсами переехал и я. Во Владикавказе Мария Васильевна поступила работать в Управление Связи Штаба 10-ой армии. 26 апреля 1922 года родился сын Дмитрий. Во Владикавказе я перешел на службу в Конвойные Войска.

Сформировав Нальчикскую Конвойную команду, переведен последовательно в Самарканд, Аулиэ-ата (Джамбул), Саратов, Покровск (Энгельс), где сформировал 35-ую отдельную роту. В 1925 году поехал учиться на Высшие Стрелково-Тактические Курсы Усовершенствования Командного Состава, по окончании которых был назначен в Красноярск командиром 42-ой отдельной роты. Красноярск в то время считался «отдаленной местностью» и на него распространялись все льготы, установленные для этих местностей. В 1927 году я был переведен в Иркутск формировать 20-ый отдельный батальон, которым командовал три года и одновременно исполнял обязанности коменданта города Иркутска.

29 августа 1929 года родился второй сын Вадим. В 1930 году я был переведен в Самару (Куйбышев) начальником штаба 7-го полка. В 1931 году принимал участие в больших маневрах между городами Вольск и Хвалынск. На маневрах присутствовал Нарком Ворошилов. В 1932 году я был принят на 1-ый курс Заочной Военной Академии им. М.В.Фрунзе.

В том же 32 году я был переведен в штаб 3-ей дивизии на должность заместителя начальника штаба. Штаб дивизии стоял в той же Самаре.

В 1935 году я был демобилизован по состоянию здоровья и получил небольшую пенсию. Так как на эту пенсию нельзя было содержать семью, я поступил работать завкафедрой военной подготовки в Поволжский Лесотехнический Институт, который помещался в Йошкар-Оле – столице Марийской Автономной Республики. В 1936 году я был переведен в Архангельский Лесотехнический Институт на ту же должность.

В декабре 1937 года окончил Заочную Военную Академию.

18 января 1938 года я был арестован.

Арест

17 января я собрался на охоту, так как на следующий день был выходной.

В то время выходные дни были установлены 6-го, 18-го, 24-го, 30-го числа каждого месяца.

Старший сын Дмитрий (ему было 15 лет) собирался на следующий день кататься на лыжах.

Мария Васильевна была на лекциях в Вечернем пединституте, в котором она училась на 1-ом курсе.

Будучи вечером в городе, я купил четверть литра водки, чтобы взять ее на охоту завтра.

Вернувшись домой, я почистил ружье, набил патроны, починил лыжную палку и с приходом Марии Васильевны сел ужинать.

После ужина я собрался ложиться спать, как раздался звонок. Я подошел к двери и спросил, кто звонит. Из-за двери голос сказал, что студент. Я попросил его прийти утром. Тогда я услышал настойчивое требование открыть дверь. Я понял, что это не студент, а кто-то из лиц, облеченных властью. Я отпер дверь.

Стремительно вошли три незнакомца в штатских пальто и скомандовали мне: “Руки вверх!”. Я поднял, все еще не догадываясь, кто это такие. После поверхностного обыска меня, убедившись, что при мне нет никакого оружия, один из вошедших дал мне прочитать ордер “на право производства обыска у меня в квартире и ареста меня”. Я сел в столовой, один из пришедших остался со мной, двое других пошли делать обыск в остальных двух комнатах. Обыск продолжался более трех часов. У меня были отобраны охотничье ружье, принадлежности к нему (патроны, дробь и порох), револьверный кабур с патронами и большое количество фотографий.

Прощаясь с женой, я подумал, что расстаюсь с ней лет на пять, так как в то время обычно арестованных не отпускали, а невиновным давали по 5-10 лет, но я ошибся, и увидеться нам пришлось только через 19 лет.

Когда меня везли в легковом автомобиле в НКВД, я обратил внимание, что часы на улице показывали 3 часа. Таким образом, я был арестован в 3 часа 18 января 1938 года.

Следствие

Меня поразила тенденциозность допросов. Было видно, что следователи не хотели установить истину, а всеми силами добивались, чтобы арестованный признал себя виновным, даже вопреки здравому смыслу.

Привезя меня в здание НКВД, три следователя учинили мне допрос, всячески стараясь запутать меня и сбить. Допрос продолжался всю ночь. В 8 часов утра надзиратель доставил меня в тюрьму, которая была во дворе этого же здания НКВД. Дежурный по тюрьме заставил меня раздеться догола в холодном коридоре, из которого дверь то и дело открывалась во двор; обрезал все металлические пуговицы и крючки и позволил одеться. Потом повел меня в камеру. С лязгом отпер громадный замок и, отодвинув громадный засов, впустил меня в камеру. Уже рассветало.

Первое, что мне бросилось в глаза, – это идеально чистые полы, которые заставляли мыть ежедневно, и очень бледные лица заключенных.

В камере было 11 человек, почти все были с высшим образованием и до ареста членами партии.

Началась тюремная жизнь со всеми лишениями и унижениями человеческого достоинства.

Мое дело было поручено следователю Особого Отдела Ивкову, но он был только исполнителем поручений начальника Особого Отдела капитана Ясько. Кроме этих двух лиц иногда вызывал на допрос помощник начальника Особого Отдела Яковлев и два других следователя Особого Отдела – оба лейтенанты.

Следователь Ивков, малоинициативный молодой человек, вел следствие неумно. Обычно вечером после отбоя в тюрьме заключенных по одному выводили к следователям на допросы.

На мне была тяжелая овчинная шуба, которую следователь не разрешал снимать. Всю ночь я стоял и выслушивал нецензурную ругань следователя. К утру от жары пальцы на руках распухали, как сосиски, ноги отекали в узких сапогах, так что, придя в камеру, я их с большим трудом стаскивал с ног.

Днем заключенным не разрешалось не только ложиться спать, но даже дремать сидя. То и дело дежурный надзиратель заглядывал в «глазок» и, заметив, что тот или другой заключенный дремлет сидя, с грохотом отпирал замок, отодвигал засов, входил в камеру, заключенные вставали, а надзиратель отчитывал дремавшего и грозил доложить начальнику тюрьмы и следователю. Чуть ли не через день администрация тюрьмы производила обыски: обычно всех заключенных группировали в одном углу камеры и вызывали по одному для обыска.

Обыск производили очень тщательно: раздевали догола, заглядывали в рот, заставляли приседать и т.д.

7-го марта 1938 года меня увели на допрос с утра. Я стоял в той же шубе весь день и всю ночь. Утром из тюрьмы принесли мне кружку чая и кусок хлеба. Дежуривший около меня следователь разрешил мне сесть, выпить чай. Как только я кончил, он потребовал, чтобы я вновь встал. Опять я простоял весь день 8-го марта.

В 2 часа ночи 9-го марта меня повели в кабинет начальника Особого Отдела Ясько, где мне разрешили наконец сесть.

Простояв почти двое суток без сна и без пищи, я был так измучен, что едва сохранял способность мыслить. Сказывались и предыдущие 50 суток, когда днем удавалось подремать сидя, все же ночи выстаивал на допросах. Ясько допрашивал меня ровно час, а потом позвал своего помощника Яковлева, запер дверь и начали меня избивать, предварительно приказав мне снять гимнастерку и шубу.

В углу кабинета Ясько стояли большие часы, на которые я невольно иногда взглядывал.

Избиение продолжалось более двух часов, сопровождалось криком и нецензурной руганью бьющих. Я только тихо стонал, особенно после каждого сильного удара, и старался не кричать от боли.

Ясько и Яковлев были хорошо срепетированы и понимали, когда и в какое место нанести удар.

В 5:30, видя, что избиение не прекращается, я стал просить Ясько прекратить бить. Я заявил, что напишу все, что он хочет.

Расстрел казался мне единственным выходом из создавшегося положения и желательным с точки зрения прекращения допросов.

Обмыв с меня кровь, Ясько дал карандаш и бумагу и заставил меня дать ложное показание о моем участии в контрреволюционной организации и что я завербовал Лодыгина, Радулова и одного работника Осоавиахима, фамилии которого я не помню.

Так кончилось мое честное существование, и я из советского гражданина был превращен в контрреволюционера. Это клеймо сохранялось на мне почти 18 лет, до дня реабилитации.

Суд

После избиения я был заключен в одиночную камеру и размышлял о своей горькой судьбе. Иногда меня вызывали на допросы и очные ставки. Особенно тяжелы были очные ставки. Таких очных ставок я пережил две.

Первая – с Радуловым, вторая – с работником Осоавиахима. Лодыгин после избиения сам написал на себя обвинение. Сила сопротивления во мне была сломлена. Я не мог больше отстаивать истину, хотя очень этим мучился.

25 июля 1938 года Радулова, Ладыгина и меня судил Военный Трибунал Северного Военного Комиссариата.

Суд происходил в зале НКВД.

Суд был закрытый, присутствовал только один из следователей Особого Отдела.

Состав суда: председатель трибунала и два заседателя (командиры рот, которые за время суда не проронили ни одного слова).

Защитника и обвинителя не было. Из свидетелей явился только один секретарь парткома АЛТИ Огарков. Свидетель был очень смущен и лепетал что-то о «самовосхвалении». Это единственное обвинение, которое Огарков выдвинул после меня. Обвинение, которое не является преступлением и поэтому не предусмотрено Уголовным Кодексом. Все подсудимые, и я в том числе, категорически отрицали свою причастность к контрреволюционной деятельности и говорили, что все показания на предварительном следствии были вынужденными.

Однако в приговоре говорилось, что все подсудимые признали себя виновными, как я узнал через несколько лет, и в протокол суда не было занесено это отрицание вины.

Я был приговорен к 20 годам исправительных трудовых работ с последующим поражением в правах на 5 лет.

Радулова и Лодыгина приговорили к 15 годам исправительных трудовых работ.

Меня судили по статье 58 – пункты 7-ой, 10-ый, 11-ый и 8-ой через 17-ый: п.7 – вредительство, п.10 – контрреволюционная агитация, п.11 – состояние в контрреволюционной организации, п.8 через 17 – террор, признаваемой контрреволюционной организацией, в которой я якобы состоял.

После суда меня должны были перевести в областную тюрьму, но прибежал взбешенный Ясько и отменил этот перевод. Обращаясь ко мне и пересыпая захлебнувшуюся от бешенства речь нецензурными словами, Ясько сказал мне: «Так из тебя вынудили показания? Я тебе покажу вынуждение! Сегодня ночью я тебе все ребра переломаю!». Я с ужасом ждал ночи.

Меня поместили в одну камеру с майором Тыркусовым, работником СВК. Тыркусов, наскучив вынужденным одиночеством, стал мне рассказывать о своих похождениях во время гражданской войны.

Часов в 10 вечера меня повели в кабинет Ясько.

Кроме Ясько там был начальник морского Особого Отдела. Оба пьяные.

Я решил, что совершенно бесполезно доказывать свою правоту и что самое благоразумное будет во всем соглашаться с ними.

Я не буду повторяться, что в их фразах больше половины было нецензурных слов. Разговор сводился к следующему:

1. На суде я врал, чтобы спасти свою шкуру.

2. Я готов написать об этом заявление.

3. Ясько опротестует приговор и добьется, чтобы меня расстреляли.

4. Никто никогда меня не бил и на предварительном следствии никаких мер принуждения не было.

В разговоре начальник морского Особого Отдела ударил меня сложенной газетой по лицу. Этим я и отделался. Я был очень доволен, что избиение не повторилось. С каким чувством радости я вернулся в тюремную камеру!

На следующий день Ясько опять вызвал меня в свой кабинет и объявил, что он решил приговора не опротестовывать.

В заключение между нами состоялся следующий разговор:

– Чем все-таки объяснить твое поведение на суде? – спросил Ясько.

– Можно говорить правду? – в свою очередь спросил я.

– Да, конечно.

– И никаких репрессий не будет?

– Обещаю.

– На суде я говорил правду.

– Врете! – закричал Ясько.

Это было последнее его восклицание, после этого разговор принял нормальный тон. Я выразил свое сожаление по поводу своего незаслуженного приговора и сказал, что я примирился с этой несправедливостью, но прошу мою семью не трогать. Ясько обещал. На этом мы расстались.

Меня увезли в областную тюрьму. Ясько остался продолжать из честных советских граждан делать контрреволюционеров.

Через 20 лет я запросил отдел кадров МВД, где работал Ясько. Мне ответили, что такой ни в системе МВД, ни в системе КГБ не значится. Очевидно, его убрали после смерти Сталина, а может быть и арестовали.

Этапные мытарства

В Архангельской областной тюрьме я просидел дней 10. За это время мне разрешили свидание с женой, продолжавшееся 5 минут.

Ни до, ни после этого я никогда не видел столько клопов, как в Архангельской тюрьме. С вечера нас вызывали в этапную камеру, очень тщательно обыскали и рано утром повезли на вокзал. Переправившись на пароходике через Северную Двину, нас набили до отказа в камеры арестантского вагона, так что мы едва могли пошевелиться. В таком положении нас через сутки повезли в Вологду.

В Вологодской тюрьме нас продержали больше месяца. Несколько раз переводили из одной камеры в другую. Так как тюрьма была переполнена, то обычно втискивали в одну камеру более двухсот человек. Войдя в камеру, садились на свои узлы в проходе. Через несколько дней удавалось пересесть на нары в ноги лежащего человека. Еще через несколько дней занимали место, чтобы лежать на нарах.

В камерах все время менялись их обитатели. Непрерывно одних увозили, других привозили. Это была пересыльная тюрьма.

По распоряжению Министра Внутренних Дел Ежова (он тогда именовался Народным Комиссаром) во всех тюрьмах стали закладывать кирпичами окна, оставляя отверстия 25 на 25 см. В эти отверстия поступало так мало воздуха, а в камерах сидело так много народу, что люди буквально задыхались и обливались потом, хотя сидели и лежали в одних трусах. Чтобы впустить в камеру свежего воздуха, дежурный по коридору надзиратель поочередно открывал двери камеры.

Человек 300 каждый день возили на работы в местное НКВД. Я несколько раз попадал на эти работы. Мы разбирали стены церкви и кирпичи подносили каменщикам, которые строили дом НКВД. За работу нам выдавали по 500 г хлеба, кроме тюремного пайка, на котором можно было только медленно умирать, т.к. он был очень мал. Основная же причина – это неограниченная возможность дышать свежим воздухом.

Примерно в октябре 1938 года нас опять набили в арестантские вагоны и перевезли в г. Киров. В кировской тюрьме окна еще не были заложены. В камере мы вынули одну раму. Те, которые помещались возле окна, зябли в пальто, а которые находились в противоположном конце камеры, обливались потом в трусах. Здесь было больше порядка, чем в Вологодской тюрьме: понапрасну не переводили из камеры в камеру и кормили лучше, хотя тоже недостаточно. На работы не возили, и мы круглые сутки изнывали от безделья, тоски и недоедания.

Урки (уголовники-рецидивисты) начали воровать, но пока осторожно. В середине ноября нас с утра вывели на тюремный двор и стали формировать этапную партию. В один эшелон было назначено тысячи полторы заключенных. Весь день продолжались обыски и разбивка по вагонам, и только вечером нас повезли на вокзал. Граждане г. Кирова, встречавшиеся нам на улицах, смотрели на нас такими выразительными глазами, что невольно я читал в них бесконечное сочувствие, граничащее с отчаянием. Кажется, они были готовы крикнуть:

– Да что же это делается?!

– Когда же этому конец будет?!

У вокзала нас продержали около часа, так как в это время проходил старый поезд. Была оттепель, и я стоял в мокром снегу, почти в воде, в дырявых сапогах. Наконец нас разместили по теплушкам, в которых мы находились 42 дня. Только один раз на станции Иркутск выводили нас на санобработку.

Вши буквально заедали. Ежедневно несколько раз в день мы снимали нательные рубахи и занимались их истреблением.

В вагоне стояла чугунная печь. Раз в сутки нам выдавали пищу, воду и уголь. Иногда это бывало утром, иногда задерживалось до вечера. Когда не хватало угля, приходилось жечь доски с нар, когда одолевала жажда, то всем вагоном кричали на станциях: «Пить хотим!», «Дайте воды!», но это никогда не помогало.

31 декабря 1938 года эшелон прибыл, наконец, на станцию Владивосток. На пересылку нас не приняли, так как там было 14 тысяч заключенных и свирепствовал сыпной тиф. Просидев еще 5 суток в теплушках, нас повезли обратно до станции Дубинская, что в нескольких километрах от г. Ворошилов. Нас выгрузили из вагонов и повезли в лагерь для заключенных, который назывался совхоз «Дубинский». В этом лагере нам поставили две палатки 20 на 7 м., построили в них двухъярусные нары и в каждую палатку поместили по 250 человек, остальных, около 100 человек, разместили в фанерном клубе. Так как морозы были больше 40 градусов, то даже при такой скученности в клубе было очень холодно.

Урки окончательно обнаглели. Проигравшись в карты, которые они делали очень быстро, очень искусно, шли грабить «фраеров». Грабили, уже не стесняясь, днем. Приходили к прилично одетому заключенному и предлагали снять понравившуюся им вещь или открыть чемодан. Если этот заключенный сопротивлялся, начинали бить его. Однажды «фраера» (т.е. честные люди) восстали против такого произвола урков и оказали им сопротивление, получилась грандиозная драка. Победителями вышли урки, так как для них убить человека ничего не стоит, и они пустили в ход ножи и тяжелые предметы.

Наконец, недели через две после начала грабежей, всех заключенных нашего эшелона вывели в зону лагеря. Выкликивая по фамилиям, стали запускать обратно в лагерь. Грабителей, которых администрация лагеря знала по доносу своих осведомителей, оставили под конец. Когда первого из них обыскали и, отобрав все деньги и награбленные вещи, повели в карцер, остальные стали жечь деньги. Подбежавшего начальника лагеря ударили ножом в спину, но разрезали только полушубок.

Начальник отбежал в сторону и подал команду конвою открыть огонь. Началась стрельба. Пять человек были убиты, двенадцать ранены, остальные подняли руки вверх. Стрельба прекратилась. В совхозе «Дубинский» мы сильно страдали от недоедания. Наш паек состоял из 500 г суррогатного хлеба. Это было все, что мы получали полностью. Остальные продукты разворовывались поварами и прочими лагерными похлебателями, и нам три раза в день выдавали суп, в котором плавало несколько крупинок или капустинок, которые мы называли «баландой».

Вши по-прежнему заедали. В первых числах 1939 года мая месяца нас повезли на пересылку во Владивосток. Пересылка, или пересыльная тюрьма, помещалась на «Второй речке». Она состояла из огромных деревянных бараков, до отказа набитых заключенными. По несколько бараков были отгорожены забором в «зоны». Сколько таких зон, я не интересовался. Всего заключенных ожидало пароходов около 20,000 чел. Здесь тоже нас несколько раз переводили из зоны в зону. 28 июня 1939 года со вторым пароходом  меня в числе 5,000 человек погрузили на пароход «Дальстрой» и повезли на р. Колыма.

Если вся дорога от Архангельска до Владивостока была сплошным кошмаром, то от Владивостока до Магадана морской путь в пять суток можно смело назвать настоящим ужасом. Бесчеловечно в один трюм набить 5,000 человек. Практически невозможно организовать нормальное снабжение пищей и водой. Бесконечные очереди к «парашам». Качка и ее спутник – морская болезнь. Бесконечные грабежи. Отчаянные крики о помощи. Открытые убийства у всех на глазах с примесью садизма. Заедание вшами. Таков далеко не полный перечень всех ужасов и кошмаров этого пути. На этом окончились мои этапные мытарства, продолжавшиеся почти год, и начались лагерные страдания.

Золотой прииск

Из Магадана меня в числе других заключенных повезли за 600 км от Магадана на прииск «Партизан». Везли на грузовых автомашинах больше суток. На одну автомашину сажали 25 заключенных, а так как часть кузова была отгорожена для конвоя, было очень тесно. Сидели на полу, поджав ноги коленями к подбородку. Уже через четверть часа затекали ноги. Все тело страдало от неудобства и тесноты. Поэтому мы радовались каждой остановке, чтобы немного поразмяться.

Прииск «Партизан» был расположен на ключе «Светлый». Лагерь заключенных был из палаток 20 на 7 м. Таких палаток стояло штук 20. Когда меня привезли, в этом лагере было около 4,000 заключенных. Все работали на прииске в две смены. Забои были открытые. Работали по 12 часов в день, а когда приходила смена, нас переводили на дополнительные работы еще на 4 часа.

Дополнительные работы отличались от остальных только тем, что не было определенной нормы и проводились они в другом месте. Чаще всего эти работы имели задачи: вскрыша «песков» и вывозка «торфов». Фактически, это была та же скала, если она содержала золото, то называлась «пески», если нет – «торфа». Таким образом, рабочий день был установлен 16 часов.

Добыча золота велась первобытным способом. Кайлом и ломом разбирали скалу, лопатой грузили на тачку и везли на промывку. Промывка была механизирована. Пески из тачек высыпались на транспортер, который в свою очередь ссыпал их в вагонетки. Вагонетки электротягой доставлялись на бутару, где опрокидывались в бункер и попадали в промывочный желоб.

Такую нагрузку – шестнадцатичасовой рабочий день при исключительно плохом питании – редкий организм выдерживал больше полгода. Обычно к весне палатки пустели наполовину за счет умерших.

20 августа 1939 года безостановочно лил дождь. Мы промокли буквально до последней нитки, но продолжали работать. К вечеру вода прорвалась в забой и работы пришлось прекратить, так как на месте забоя образовалось озеро. Началась борьба с наводнением. Борьба бессмысленная. Так как все возводимые нами дамбы и плотины не выдерживали напора воды и сносились. Нас же выматывали. Поздно вечером с большим трудом мы переправились по пояс в воде через ключ Светлый, который превратился в ревущую горную реку. Лагерь был почти весь затоплен. Дав нам отдых часа полтора, нас подняли по тревоге и повели на соседний прииск «Верхний Атурях», где заставили делать ту же бессмысленную работу: строить дамбы и плотины, которые непрерывно смывало. Работали без отдыха трое суток. Один раз привезли на вьюках по килограмму хлеба и полбанки консервов. Все трое суток шел дождь. Ущелья между гор превратились в сплошные реки, несущие стога сена и различные постройки. Несколько десятков заключенных утонуло. Я не выдержал такой нагрузки и едва держался на ногах. На мое счастье с нами находился вольнонаемный врач, который дал мне записку и направил в больницу.

В больнице, которая помещалась в двух палатках, я пролежал дней шесть, и был выписан в команду слабосильных на работу. Наша бригада слабосильных работала в ночную смену. В семь часов вечера с оркестром на разводе мы выходили на работу на 16 часов.

Каким издевательским парадоксом звучала на этом разводе музыка. Стояла осень с дождями и ветрами. Люди были голодные и измученные. А тут музыка!?

Если до наводнения нас кормили очень плохо, то после – отвратительно. Утром в 12 часов нам давали по 8 штук галет и горячую болтушку (соленая вода с мукой). В 17 часов на обед – та же болтушка, но уже без галет. И ночью привозили на место работы в 1 час опять болтушку, опять без галет.

Хлеба не было. Дороги все были размыты, мосты снесены, и подвоз прекратился. Как мучительно тяжело голодному проработать всю ночь! К утру начинались заморозки. Одежда, намоченная с вечера дождем, обледеневала, колеса тачек и трапы тоже. Тачки то и дело соскальзывали с трапов. Наконец, в 7 часов утра, приходила дневная смена, а ночную переводили на 4 часа на дополнительные работы. В 11 часов мы шли в лагерь, где обычно нас ждала какая-нибудь неприятность. То баня, то приведение в порядок участка лагеря, то утепление палаток на зиму. После 12 часов нам выдавали галеты и болтушку, и, наконец, мы ложились спать около 13 часов. В 17 часов нас будили и опять начиналось все сначала. Силы мои были на исходе. Надежды на то, что я проживу в таких условиях до конца срока, не было никакой. Логически рассуждая, было бы правильно прекратить эти мучения путем самоубийства. Через открытый забой проходила автомобильная дорога. Я обдумал такой план самоубийства. Когда пойдет груженая автомашина, лечь под нее.

Однажды дождливым утром, проработав всю ночь под моросящим дождем, я вез тачку, груженную золотоносным песком. На краю забоя показалась автомашина с прицепом, груженная круглым лесом. Так как забой был ниже окружающей местности, то машины развивали очень большую скорость, проезжая через забой. Я остановил тачку перед дорогой, вышел из-за тачки и подошел к краю дороги… Но лечь под машину у меня не хватило мужества…

Машина проехала, я вернулся к тачке и, проклиная свою бесхарактерность, повез ее на бутару…

В октябре перед концом промывочного сезона слабосильных стали развозить в другие лагеря. Я попал на автобазу «Стрелка».

«Стрелка»

В лагере «Стрелка» помещались заключенные, обслуживающие автобазу №6. Она помещалась на 347 км от Магадана. Из заключенных были расконвоированные водители и стажеры, которые ездили по трассе от поселка Атки до поселка Спорный километров 300. Это плечо обслуживалось нашей автобазой. Были построены хорошие гаражи, контора, почта, трассовская столовая, но для заключенных стояли те же палатки. В палатках стояли железные печки, которые топились непрерывно. Если печка горела недостаточно интенсивно, то в палатках было холодно. Если печка разгоралась – было жарко. Для заготовки дров и топки печей в каждой палатке были два дневальных: один днем, другой ночью. Можно себе представить, какое количество леса сжигалось в этих печках. Топка печей продолжалась с последних чисел августа до первых чисел июня. Начиная с сентября, морозы держались устойчивые (40-50 градусов). Теплее 40 градусов и холоднее 50 за зиму бывало очень редко, не больше 20 дней. Палатки обычно заносились снегом так, что торчали одни трубы. К дверям дневальные разгребали спуски. Особенно много снега наносило во время пурги к постройкам, в том числе и к палаткам. Здесь было немного легче, чем на прииске. Я с месяц работал в гараже, а остальную часть зимы в лесу, на заготовке дров. Всего нас работало человек 20 заключенных. Каждая пара должна была ежедневно заготавливать и штаблевать по 20 метров шестиметровых дров. По пояс в снегу, заключенные «плавали» от одного дерева к другому. Работали в телогрейках. Даже в самые сильные морозы было жарко, но отдыхать и курить можно было только около костра, который жгли около каждой пары.

Во всем лагере я один имел срок 20 лет, а начальник лагеря очень боялся держать в лагере такого «преступника» и поэтому, когда из лагеря потребовали 40 человек плотников на стройку обогатительной фабрики №3, он записал меня в плотники и отправил из лагеря. Это было в апреле 1940 года.

Обогатительная фабрика №3

На двух автомашинах повезли до берега р. Колыма. Название поселка, стоявшего на берегу реки, я забыл. От «Стрелки» этот поселок был в 90 км. Потом по льду реки Колыма, километров около 150 до поселка Сеймган, и дальше в сторону от реки 40 километров. Всего около 250 км. Дорога была очень плохая. В лагере перед отправкой с нас сняли зимнее обмундирование и выдали летнее. Днем на солнце подтаивало, но ночью морозы достигали 40 градусов.

Мы ехали больше суток. Ночью мы буквально замерзали. Наконец прибыли на место постройки фабрики №3 для обогащения оловянной руды. Постройка очень большая. Все здания рубились из местной лиственницы. Плотников работало больше 1000 человек. Лагерь был палаточный. Кормили плохо.

Меня удивляло: паек заключенного был так мал, что существовать на него было невозможно. Чем руководствовалось начальство, установившее этот паек, для меня остается загадкой. Трудно предположить, что это делалось для того, чтобы заключенные умирали постепенно от голода, хотя это было так.

Каждое лето привозили на Колыму около 100,000 человек, большая часть которых умирала в первую же зиму. Заключенные только и думали о еде. С каким удовольствием я вспоминал о различных блюдах, которые я когда-то ел будучи на свободе. С какой жадностью я смотрел на хлеб, в котором 60% было компонентов (суррогатов). Какие изощрения я ни ухитрялся применять, чтобы заработать кусок хлеба у вольнонаемного состава. Какое огромное количество хлеба я мог съесть. Истощенный организм требует разнообразных продуктов питания: жиров, белков, сахара, а взамен этого всего один хлеб и тот строго ограничен.

К осени 1940 года постройку фабрики закончили. Одно время я работал на фабрике. Мое дело было добавлять в желоб соляной кислоты. По желобу из мельницы текла измельченная руда с водой. Желоб в этом месте делал поворот, и песок оседал на дно. Моей обязанностью было прочищать желоб лопаткой. Работа на первый взгляд легкая. Но просидеть на одном месте 12 часов очень утомительно, особенно ночью. В апреле фабрика стала на ремонт из-за отсутствия воды, так как река, на берегу которой стояла фабрика, промерзла до дна. Меня направили в бригаду плотников, рубивших здание сгустителя. Вскоре эту бригаду отправили в лес тесать бревна для постройки. В лесу голод ощущался еще сильнее, так как заработать дополнительный хлеб было негде и приходилось жить на голодном пайке.

В июне 1941 года нашу бригаду в полном составе вместе с другими бригадами плотников направили в Омсукчан строить обогатительную фабрику №7. Опять начались этапные мытарства. В лагере при посадке в автомашины кто-то сдернул у меня с головы накомарник, и пришлось мне в дополнение ко всем лишениям еще страдать от укуса комаров, которых на Колыме тучи. 40 км до поселка Сеймган нас довезли на машинах.

На берегу нас заставили разгружать баржу с мукой. Всю ночь мы работали. Утром буксирный пароход с пятью баржами пошел вверх по реке Колыме. 150 км мы одолевали почти трое суток. Один раз баржи поставили к берегу. От берега реки Колыма до Магадана больше 400 км ехали опять на машинах. В Магадан приехали в 4 часа утра 22 июня. Слезая с машины, мы услышали, что началась война с Германией. В Магадане на пересылке мы прожили почти месяц. Ежедневно нас возили на автомашинах, а с работы 13 км шли пешком. В Магадане редкий день проходил без дождя. Заключенные почти не просыхали, так как печи не топились.

Наконец из бухты Находка пришел пароход «Дальстрой» с 8,000 заключенными. Нас, 120 плотников, посадили на этот пароход и повезли 700 км на север в бухту «Пестрая Дресва». Эта бухта мелкая. Пароход в нее не зашел, а отдал якорь на рейде. Заключенных перевозили на берег по 200 человек на баржах, которые тянули буксирные пароходы. На берегу мы прожили сутки и пошли в Омсукчан пешком. Нас, 120 плотников, вели отдельно два конвоира. Дорогу указывал проводник, местный житель, по национальности орог. Не только дороги, но и даже тропинки не было. Все горные речки переходили вброд. Так как течение в речках было очень быстрое, чтобы не сбило с ног, человек 15-20 становилось в ряд, брали в руки тонкую жердь и так переходили. Вода доходила до пояса. Только через большую реку Вилига нас перевозили на лодке по 4 человека. Переправа заняла несколько часов. Вечером останавливались на ночлег где-нибудь в лесу. Разводили костры, сушили одежду, голодные ложились спать. Продовольствие на 5 суток нам выдавали на берегу, перед отправкой в поход, но редко кто сумел растянуть его на два дня, большинство же съедали в первый день.

Омсукчан

На шестые сутки пути нас привезли в Омсукчан. Зона была уже ограждена заключенными, приехавшими в Омсукчан зимником.

В 1940 году на пароходе привезли в бухту Пестрая Дресва около 4000 заключенных. Когда половина заключенных были перевезены на берег, разразился тайфун. Ветер дул с такой силой, что всех людей и все грузы, которые успели разгрузить, сдуло в море. Видя это, пароход прекратил выгрузку.

Пароход ушел обратно в Магадан.

На следующий год привезли нас. Несколько ночей в Омсукчане мы провели под открытым небом, а потом видели палатки, как всегда на Колыме 20 на 7 м. В палатках построили трехъядерные нары и набили заключенными до отказа.

Поселок Омсукчан разбили в центре трех рудников Галимый, Хатарен и Индустриальный. До каждого было по 10 км. С этих рудников в Омсукчан возили оловянную руду. На фабрике ее обогащали, доводя до 40% олова, и отправляли под Москву в город Подольск. Сразу приступили к рубке зданий для фабрики и для вольнонаемного состава, к постройке дорог до берега моря – 145 км, и к рудникам. Стали рубить кухни, столовые, бани, больницы. Все это было готово только к весне. За зиму из-за недоедания и плохих бытовых условий умерло 50% заключенных. Из 5,000 заключенных, привезенных в Омскучан, к весне осталось 2,500.

Я работал в бригаде плотников в Омсукчане, Хатарене и Галимом. В 1945 году я заболел. Меня положили в больничную палатку. По выздоровлении меня оставили при больнице заведующим оздоровительным пунктом (ОП) для слабосильных заключенных. В этой должности я проработал около года. Приехавший новый начальник санчасти снял меня с работы и поставил другого из жуликов, который за счет и без того мизерного пайка заключенным кормил свинью начальника санчасти и постоянно снабжал его самыми различными предметами мебели и одежды. Фамилия этого несчастного начальника санчасти Трифонов.

Начальник лагеря – лейтенант Носов – послал меня на подсобное хозяйство Меренга завхозом и бригадиром. Из всех 18 лет, проведенных мною в тюрьмах, только три года, которые я провел на подсобном хозяйстве Меренга, были похожи на человеческое существование.

Первое и основное – я был сыт. Я был расконвоирован. Вообще, на Меренге не было ни конвоя, ни надзирателей. Единственный начальник, он же агроном, был Василий Иванович Ерещенко, бывший заключенный. Он жил с женой и дочкой, занимался охотой, зимой ловил капканами лис. Я был его помощником. Зимой оставались 12 заключенных, летом привозили человек 40.

Подсобное хозяйство имело 7 га пахотной земли, на которой выращивали капусту, репу и турнеж. Там были три теплицы с помидорами, одна с огурцами и 10 парников с луком. В открытом грунте выращивали редис.

Кроме того, после работы заключенным не запрещалось собирать дикорастущий лук и ягоды и ловить рыбу. На хозяйстве был невод 30 м. длиной. Этим неводом заключенные ловили рыбу в реке Вилига. Бывали притонения, когда в невод попадалось до 200 штук кеты по 3 кг каждая. Мальму также ловили очень много. Каждое лето засаливали до 5 тонн кеты и коптили до 3,000 штук мальмы. Кетовой икры засаливали багаж 6 по 10 кг.

Особенно я любил длинные зимние вечера. После короткого зимнего дня, приняв дрова в лесу, торфоперегнойные горшки, навоз, привезенный из ближайшего поселка, проверив, задан ли корм лошадям, я удалялся в свою комнату, разжигал железную печь, варил кашу, кипятил чай и при свете керосиновой лампы читал книги, присланные мне из Владивостока братом Сергеем Николаевичем.

Сергей Николаевич был единственным человеком из всех родных и знакомых, который не оставил меня в беде и вел со мной регулярную переписку, высылал мне посылки с табаком и книги. За это я ему очень благодарен. Так мое относительное благополучие продолжалось около 3 лет и окончилось переводом на каторгу.

Среди преступных элементов существовало деление на группы: «воры» и «суки». Воры очень гордились своим званием и относились друг к другу с уважением. Они считали, что только воры настоящие люди. Все остальные фраера достойны презрения. «Суки» – это те же воры, только между «ворами» и «суками» велась непримиримая вражда. При каждом удобном случае враждующие убивали друг друга. В конце концов пришлось разделить их между собой и создать отдельные лагери для «воров» и для «сук». Третья группа – самая многочисленная – «мужики», то есть люди, находящиеся в лагере по политическим статьям УК. К этой группе одинаково с презрением относились и «суки», и «воры».

Каторга

В конце сентября 1950 года в Омсукчане стояла уже настоящая зима с глубоким снегом и сильными морозами. Меня вызвали в Омсукчан и вместе с другими заключенными, отбывавшими срок по 58 статье как контрреволюционеры, отправили на каторгу. Всего нас из Омсукчана было направлено около 300 человек. На автомашинах нас довезли до бухты «Пестрая Дресва», погрузили на пароход «Советская Латвия» и повезли в Магадан. Здесь нам нашли номера на шапку, на спину и на правую коленку. У меня был номер А2-533.

На каждую букву было 1000 номеров. Когда исчерпали весь алфавит, начали снова с буквы «а» с добавлением цифры 2.А2-533.

Каторжный режим был очень строгий. В окна бараков поставили решетки. Бараки на ночь запирались, и в помещении оставались «параши». На работу водили строем, в ногу, держась по пять человек за руки, и смотреть разрешалось только вниз. Работали по 12 часов ежедневно. Три раза в месяц был выходной день, который использовался для мытья в бане.

Процесс посещения бани был очень сложный. Своей бани лагерь не имел, и нас водили в санпропускник, где мылись в четыре очереди. Баня с четырехразовым пересчетом количества заключенных занимала часов 5-6. И дневная, и ночная смены находились в этот день в бараке вместе, что создавало тесноту, особенно ночью, когда буквально втискивались на нары. Кормили также плохо. Вшей было меньше. Воровства совсем не было. Наконец-то мы расстались с урками. Всего лагерей с названием «Берлан» с каторжным режимом было 19. Я был в 18-ом в самом городе Магадан. Вскоре после приезда из нас отобрали 20 человек, пожилых плотников, и направили за 64 км от города строить лагерь для заготовителей леса.

Я был назначен бригадиром. Мы шли пешком за трактором, тащившим сани с инструментом,  продовольствием и палатками. По дороге мы ночевали в женском лагере за зоной, в палатке расконвоированных трактористов.

Придя на место, начальник лагеря обошел небольшой участок леса, я шел сзади начальника и делал затесь на деревьях. Так было положено начало нового лесного лагеря.

К вечеру мы вырубили часть леса, расчистили снег, построили два каркаса и натянули на них палатки: одну для конвоя, другую для себя.

На четвертый день привезли новую партию женщин – 100 человек, на пятый – еще 100, на шестой – еще 100. Мы, плотники, рубили таежные постройки: казарму для конвоя, дом для офицеров, пекарню, дом для трактористов, гараж, столовую, больницу, баню и т.д.

Снегу в ту зиму было очень много – один метр в лесу до 1,5 метров в лощинах. Так что у каждого дерева приходилось сначала отгребать снег, а уж потом спиливать его. Оставлять пеньки разрешалось не выше 20 см. Все женщины ходили на работу только в ватных брюках.

Нормы были очень большие. Да еще коэффициент 0,6. Как оказалось, весной этот коэффициент применять было не нужно. А сколько из-за этого коэффициента было неприятностей. Честно выполнить норму было невозможно. Лагерная администрация всеми мерами старалась воздействовать на невыполняющих нормы. Эпитет «саботажница» стал очень распространен. Бедные женщины! Их заставляли выполнять (чужую) работу, мужскую. Нормы не снижали. Утопая в снегу, во всякую погоду: и в мороз 50 градусов, и в пургу – они бродили от дерева к дереву, чтобы свалить его, обрубить сучья, сжечь их, раскрыжевать хлысты и скатать в штабели. Это была еще не самая трудная работа. Были каторги, на которых женщины работали под землей в шахтах.

На лесозаготовках особенно тяжело было работать весной, когда таял снег. Все работающие были мокрые. Поваленные деревья при падении так плотно облипали снегом, что раскрыжовывать их было трудно, а штаблевать еще труднее. Двухметровые дрова подносили к штабелю на плечах. От этого намокала телогрейка, и к вечеру женщина была вся мокрая. В апреле и мая солнце, отраженное снегом, очень вредно действовало на глаза. После рабочего дня болели глаза. Были случаи, что работающие на лесозаготовках слепли. Слепых отправляли на «материк». Не знаю, восстанавливалось ли у них зрение. Очков с матовыми стеклами не было, а ведь так просто было снабдить всех лесозаготовителей очками.

В марте приехал в лес оперуполномоченный капитан Павлов. Он спросил меня, кем я работал до ареста. Я ответил, что пора забыть свою деятельность «на воле». «Ну, а мы никогда не забудем, что ты натворил», – отвечал Павлов. При этом он столько ненависти и презрения вложил в эти слова, что внутри у меня все закипело, но я сдержался и ничего ему не возразил на эти слова.

Ночь я почти не спал. Думал о своей тяжелой жизни в течение 14 лет. Ничего кроме сплошных мучений я не видел. Впереди еще 6 лет страданий. Физические страдания я бы еще перенес, но моральные были совсем непереносимы. Утром я решил прекратить свою жизнь самоубийством. Я лег впереди идущего полным ходом трактора. Я лег вниз лицом и закрыл глаза. Когда я посмотрел, то увидел над собой гусеницу остановившегося трактора, который не дошел до меня 5-10 см. Тракторист, очень бледный, начал ругать меня. Часовой на вышке открыл стрельбу, чтобы поднять тревогу. К месту происшествия стали сбегаться люди. Я ушел в контору. Нервы мои не выдержали, я разрыдался. Через час меня отправили на тракторе в Магадан в сопровождении конвоира-автоматчика, которому дали сопроводительную бумагу. В Магадане с неделю вели следствие по поводу моего покушения на самоубийство и причин, вызвавших его. Следствие закончилось ничем, и меня опять назначили на работу в столярные мастерские.

В марте 1953 года нам объявили о смерти Сталина. Это известие заключенными было воспринято с большой радостью. Все надеялись на более справедливую политику нового правительства. И эти надежды оправдались. Уголовникам была объявлена амнистия. С делами контрреволюционеров стали разбираться беспристрастно. Я написал жалобу, которая ходила по разным инстанциям больше года и закончилась полной реабилитацией меня и отменой приговора. Это произошло уже после освобождения меня из лагеря и определения в ссылку.

Освобождение

После смерти Сталина было отменено название «каторга», нам разрешили снять номера, из окон бараков вынули решетки, на ночь перестали запирать бараки, введены воспитательные методы Макаренко, введено досрочное освобождение и другие разумные мероприятия.

30 декабря 1954 года я за хорошую работу в числе 20 заключенных был освобожден досрочно из лагеря и определен в ссылку в город Магадан. Таким образом, я совершенно невинно провел без нескольких дней по тюрьмам, лагерям и каторгам 18 лет!

Какая жестокая и совершенно ненужная справедливость!

Какая преступная политика Сталина! Такой жестокости не было за всю историю России!

Мне не известны цифры, но я так предполагаю на основании некоторых подсчетов, что за эти годы было расстреляно около 50,000 человек, заключено в тюрьмы и лагеря около десяти миллионов человек, из которых около половины умерло от чрезмерного труда при исключительно плохом питании и отвратительных бытовых условиях.

Таких масштабов никогда еще в России не было. Опричники с Иваном Грозным во главе вели счет своих жертв сотнями, может быть тысячами. Петр I казнил все стрелецкое войско, которое насчитывало несколько десятков тысяч. В худшие времена Бироновского террора заключенных и казненных исчисляли тысячами. За декабрьское вооруженное восстание Николай II повесил всего пять человек, около тысячи сослал на каторгу и на Кавказ.

Но Сталин перещеголял всех, и на его счету, совести –  миллионы загубленных жизней!

Я удивляюсь, почему он до сих пор лежит рядом с Великим Лениным, которому он представляет полную противоположность.

30 октября 1961 года 22-ой съезд КПСС принял решение убрать Сталина из Мавзолея.

Из семейного альбома Тарховых

Владимир Николаевич Тархов
Астрахань. Спереди в белых платьях  – Шура и Леля. Сзади слева в белой блузке – Раиса Дворецкая
Сергей Тархов с няней, 1912 год
Сергей Тархов в гостях у своего дяди Виктора Николаевича Тархова, около 1915 года
Михаил и Сергей Тарховы. Саратов. Рождество Христово, 1915 – 1916 гг.
Юрий Цеге, сын Елены Цеге-Тарховой. Москва, 1915 год
Обстрел аэроплана в районе Радома. Июнь, 1915 год
Беженцы, 1915 год (1916 )
Следственное фото Владимира Николаевича Тархова. Тула, 1937 год

Поделиться статьей в социальных сетях